Игорь Петров (labas) wrote,
Игорь Петров
labas

Categories:

к новой жизни или снова раннее творчество тов. зыкова

см. также много всестороннего материала по ряду вопросов или раннее творчество тов.зыкова

Вестник нового мира
– Ты побеждена, природа!
Видишь? – Вон реет, забираясь в твои неприступные выси могучая птица...
Она таранит своим стальным телом твою грудь, бесстрашно врезается в перистые облака.
Ты побеждена, природа!
Эта птица – создание рук человека.
Слышишь как гудит пропеллер? – Он поет победную песнь, песнь торжества силы и разума над насилием, темнотой и невежеством...
Глядите и вы, – служители вымышленного бога!...
Каждый взмах могучих крыльев гигантской птицы разрезает сотканную вами паутину лжи и невежества!
Смотрите и бойтесь!...
Ваш дряхлый бог, в которого вы сами не верите, потерял свой последний кусок славы...
Он побежден!...
В его царство – заоблачную высь пробралась могучая птица из стали и аллюминия.
Ты побежден ненавистный бог угнетателей...
Пытливый ум управляет птицей. Он возвестит твое поражение, он на весь мир прокричит о вековой лжи слюнявых служителей церкви!...
* * *
Дрожи старый мир насилия, тунеядцев!...
Этот стальной орел несет яркий флаг.
Ты видишь его цвет? – Он напоен лившейся из века в век, кровью рабочих и крестьян.
Посмотри на рисунок его могучих крыльев.
Ты бледнеешь? – Да! На них пятиконечные звезды с эмблемой царства труда – серпом и молотом.
Да! Бледней, трясись, как трясется порочный старик, перелистывая перед смертью страницы прожитой жизни.
* * *
Старый мир! – Твоя карта бита!...
Так оберегаемая тобой наука, стала достоянием рабочего класса.
Воздушным кораблем управляет могучий великан с мозолистыми руками.
Он теперь знает все и не верит больше твоим лживым бредням.
Он создал на страх тебе эту птицу.
Он создал ее, не доедая, не досыпая, на свои скудные средства.
И творя, он посылал тебе проклятья, о, гнилой старый мир!!
Имя этому великану – р а б о ч и й.
Слышишь, что гудит пропеллер?...
Он поет свою победную песню.
– Тысячи стальных птиц покроют синее небо!...
– Они черной тучей взовьются над миром насилья!...
– Прочь с дороги, темнота, невежество и угнетенье!
– Рассыпься старый мир!
– Вечно могучий, вечно прекрасный новый мир, мир труда и справедливости выслал своих вестников в лазурное поднебесье, чтобы возвестить всей вселенной, что он – мир счастья – родился.
Н.Я.
"Наковальня", Екатеринослав, 16.09.1923


В разведке
Темно...
Сырая осенняя тишина обволокла степь с нескошенным, смятым хлебом, угрюмый, черным пятном вырисовывающийся на горизонте лесок, тихую пустую деревушку, ютящуюся в стороне под откосом холма...
Только изредка, как бы нехотя, прорезывает тишину короткая молния.
Шипящий свист разрывает тишину.
У-у-х! – где-то тяжело плюхается, вздымая массу камней и земли, снаряд.
И опять тихо...
Страшно...
Ужас объял запрятавшихся жителей деревни и даже земля как будто напоена им.
Что-то мягкое, скользкое, ползет, извивается, цепкими пальцами хватает за горло, проникает во все поры тела.
Жутко...
Страшно и красноармейцу Митьке, пробирающемуся со старым солдатом Егорычем к лесу, в том направлении, откуда жерла белой батареи выплевывают свою свинцовую жвачку.
Митька только вчера прибыл с последним эшелоном на фронт.
Все ему ново.
И глухие удары рвущихся снарядов, и визг бороздящей небо шрапнели и монотонный свист пуль...
Он первый раз в разведке.
Перед ним змеей извивается, ползет Егорыч.
Ему не страшно...
Привык он уже к песенке пуль. Недаром три года пробыл на немецком фронте, да вот уже третий год участвует в гражданской войне.
Ему все это знакомо.
– Егорыч, а Егорыч, – дрожащим шепотом, время от времени говорит Митька. – Кажись вон, за кустиком шевелится...
– Цыц, серая, – вразумительно шептал в таких случаях Егорыч. – Ветерок шалит.
Вот уж час ползут они. Впереди Егорыч, сзади Митька.
– Куда мы? Далече уж отошли от наших-то...
– Ишь, желторотый, устал – насмешливо отзывается Егорыч.
И опять молча, сцепив зубы, дальше ползут они, разрывая колени о камни, царапая о колючую траву лица и руки.
Но вот и лес...
Напрасно всматривается Митька в пустую темноту, напрасно напрягает глаза.
Беспросветная, немая темнота плотно охватила, сжала его.
Егорыч спокоен.
Молча идет по лесу, временами останавливаясь за деревьями, и только изредка, споткнувшись о сваленное дерево или запутавшись в мелкорослом кустарнике, вспоминает бога и архангелов, со смаком прибавляя "мать" к каждому слову.
Лесок небольшой. Вот и опушка.
Теперь уж ясно видны огненные змейки, вылетающие перед каждым выстрелом из спрятанных в лощине орудий белых.
– Ишь... Шрапнель на удар берут. Пристрелялись. – прислушивается к глухим разрывам Егорыч.
* * *
Рассвет прорезывает тонкой, алой нитью восток.
Сквозь белый, тяжелый туман вырисовываются контуры лощины, занятой белыми.
Егорыч сидит. До рассвета он просидел здесь, на опушке леса, под самым носом неприятеля, несмотря на мольбы Митьки.
Составить план хочет.
И как только достаточно рассвело, он вынул клочок засаленной бумаги и корявыми пальцами, привыкшими к сохе и винтовке, неловко держа огрызок карандаша, медленно, старательно выводит план расположения белогвардейской батареи.
Больше получаса просидел он за этим занятием, спокойно, сосредоточенно водя карандашом по бумаге.
А Митька не был спокоен. Сквозь рассеивающийся белый туман он видит перед собой жерла орудий, видит снующие фигурки прислуги и ему как то не по себе от такой опасной близости хищных врагов.
Сидит, не шелохнется...
– Егорыч, а Егорыч, – пойтить бы обратно, – светает...
– Подожди, успеем...
Однако, оказалось, что Митька был прав. Неожиданно из лощины появился разъезд, заметил на опушке разведчиков и открыл огонь. Пришлось спешно ретироваться.
И далека ж дорога показалась...
Теперь уж Митька впереди бежал. Вприпрыжку, быстро перескакивая через пни.
Грузным шагом, еле поспевая за шустрым парнем, бежал Егорыч, по временам останавливаясь, спрятавшись за дерево, чтоб перевести дух.
Свистят, оббивая листву пули...
Митька обезумел. Он ничего не слышит, не видит...
Но вдруг, раздается заглушенный визгом пуль, крик Егорыча.
Крик, а затем тяжелый стон.
Митька обернулся. Видит, лежит плашмя на земле и смотрит вслед ему, Митьке.
Остановился Митька... Как будто оборвалось что-то у него.
И о страхе забыл...
Медленно подходит к распростертому на земле Егорычу.
Тот в предсмертных судорогах роет ногтями одной руки землю, а другой мнет грязную бумажку-план.
– План... Командиру... еле внятно шепчут сведенные судорогой губы.
Митька уже не боится. Он как бы вырос на целую голову. Он уже не новичек. Пулями окрещен.
Быстро берет заповедный план Егорыча и, сжав винтовку, до боли стиснув зубы, быстро бежит туда, к своим, не замечая ссадин и свиста пуль.
– Добраться бы, только план отдать. – бессознательно шепчут его губы.
* * *
Вечереет...
Красный шар солнца до половины опустился за горизонт...
Снаряды продолжают тяжело ухать, взрывая землю.
Но вдруг, последние лучи заходящего солнца, скользя по холму за батареей белых, нащупывают остроконечную шапку-буденовку.
Одна, другая, – много их, этих высоких шапок с пятиконечными звездами, невзначай появилось в тылу белых.
Тихо приближается к гулко кашляющим орудиям...
Громкое могучее "ура" оглашает окрестность и далеко разносится в вечернем воздухе.
Минута сопротивления и противник сбит...
Тяжелые орудия белых – наши.
* * *
Бодро идут герои битвы в лощине.
Тяжело, медленно двигаются взятые у белых орудия.
Весело всем...
Только Митька грустно идет рядом с первым орудием, на лафете которого лежит разысканное им, безжизненное тело Егорыча.
– Вот он!... герой.... – твердит Митька.
Он думает о том, что если бы не план Егорыча, еще долго били бы орудия вырывая новые и новые жертвы из красных рядов...
Н.Ярко.
"Наковальня", Екатеринослав, 16.09.1923


К новой жизни
Утро. Весеннее солнце щедро дарит теплоту земле, от дождей размокшей. Тихо... Сонно.
Только в маленьком заводике, в грязное окошко которого изредка заглядывают лучи солнца, беспрестанно стучат машины, злобно грызя острыми стальными зубами куски железа и выплевывая в подставленный ящик гвозди новенькие, блестящие.
Так-так-так... Так-так-так... – безостановочно грызут железную жвачку закопченные, маслом вымазанные машины.
Ш-ш-ш... ш-ш-ш... – монотонно шипят-свистят ременные пассы, вращающие блестящие, вычищенные постоянным соприкосновением с ремнем, валики машин.
Шумно на заводе. Весело и бодро от безостановочного говора стальных грызунов.
Как машины неугомонные, как машины точные в своих движениях, – снуют в грязных фартуках, с олеонафтом вымазанными руками и лицами, рабочие. Только они не кричат, не разговаривают. Все равно не перекричишь лязга железных зубов. Срослись эти молчаливые, грязно одетые люди, с по-своему воркующими машинами, в одно целое, – в фабрику. Одно без другого – ничто...
Все это понимают. Понятно это и упаковщице Ганне, тенью скользящей между станками. Она уж привыкла, освоилась с семьей фабричной. Милы ей рабочих лица угрюмые, закопченные, пассовое шипение, да и заводика зданьице грязное.
Только изредка, в час перерыва выйдет Ганна, сядет на ступеньках завода запачканных и задумается, пригорюнится... Вот засмотрится в мутную жижу грязи дорожной и в полголоса, не слыша слов своих, песнь поет. Поет, сама думу думает. А в луже, как на картинах туманных, перед ней годы жизни проносятся последние.
Видит она деревню родную... Пшеницу на поле спелую... Семьи достаток... А там – брат с фронта пришел, рослый такой, да красивый. Недолго побыл в деревне он. С отцом неладно было. Пожил с неделю и уехал.
– Пойду, – говорит, – в армию Красную...
Не поняла тогда Ганна за какое дело воевать Грицко пошел. Глупая была... Только плакала.
А потом голод... Серая, беспросветная нужда мужицкая. Невзначай подошла она, кошкой за спину прокралася, да под осень шею сдавила крестьянскую. И иконы святые не помогли мужицкому горюшку.
С достатком прежде была семья Андрюсенко. Мирно было... А как голод пошел, раздоры слизким червяком поползли в семью крестьянскую. Ушла Ганна... Сама не знала, как и куда ушла. 40 верст пешком отшагала до города.
Посчастливилось зато ей. И двух дней без работы не побыла. На завод пристроил Ганну сестрин муж. Упаковщицей... Тяжелая работа, нудная... День деньской с гвоздями, с ящиками носится.
Долго не могла Ганна с жизнью завода освоиться шумною. Так-так-так, – машины шумят гулкие, быстро растут горы гвоздей новеньких, а Ганне жизнь деревенская вспоминается, тихая, серая.
Чем-то новым на нее завод пахнул, голову закружил. Скоро все ей милым, близким показалось. И машины стук несмолкаемый, и рабочих говор в час отдыха...
Раз пошла Ганна на собрание, в клуб рабочий. В хилом здании, неприветливом, нужды свои обсуждали рабочие, о положении своем толковали.
Не слышала раньше таких речей Ганна... Над слышанным призадумалась. Часто стала она на собрания в клуб ходить. Все сидит она, да и слушает, сама говорить не решается.
Познакомилась Ганна в клубе рабочем со сверстниками. Как-то радостно среди них ей было. И все знают они... Умны... Ласково с ней разговаривают. Никогда с Ганной так не говорили...
И стыдно стало ей, что не знает она, как ответить на вопросы товарищей. Книги ей давали разные. По складам читала их Ганна. Ночь, бывало, сидит, книги читает. Многого не понимала в книгах она. А пытливый ум знать все хочет.
Вот уж год на заводе Ганна. Другой совсем стала она. Свыклась с нуждами рабочих, близки ей общие интересы стали.
Долго Ганна на ступеньках просиживала... А как гудок прокричит фабричный, вздрогнет она и к работе заводской возвращается. И опять мелькают ящики в сильных руках ее.
* * *
Как-то раз вызвали Ганну в контору заводскую, – отец приехал. Зовут Ганну обратно, к старому. Пережила голод деревня, вновь руки рабочие понадобились.
Снова вспомнила Ганна семью крестьянскую, поле зеленое. Потянуло к жизни деревенской. Только жалко с заводом, с клубом расставаться стало... Отговаривали ее товарищи:
– Не едь, Ганна, не бросай фабрики.
Не послушалась и поехала.
А деревня Ганне другой показалась. И совсем не прежнюю семью свою увидела. Пахнуло на нее чем-то старым, неприветливым... Не замечала раньше Ганна вида бедняков приниженных, спины согнутые. Не глядела она прежде на жизнь бедняцкую. Другими глазами на деревню посмотрела Ганна... Хозяйство Андрюсенко быстро после голода оправилось, быстрей чем хилые, бедняцкие. Среди нищеты деревенской Андрюсенко выделяется.
И вспомнила Ганна брата Грицко, речи его странные. Видно и он не мог, побывав в городе, ужиться с темнотой деревенской, с кулаков издевательством.
Вспомнила Ганна семью заводскую, равную, и речи в клубе о труде общем, о равенстве. Душно стало ей среди забитости, мытарства мужицкого. Тошно от кулаков понукания, слова всесильного. И не в радость ей воздух вольный, работа сызмальства привычная.
Долгой показалась ей неделя деревенская. Скучными, после клуба, гулянки на улицах, невеселой стала Ганна...
– Обживешься, – говорил старик Андрюсенко.
Не обжилась Ганна. Не втерпежь ей стало. Лужей придорожной деревня представилась. Великаном ей заводик кажется. Добрыми братьями – рабочие суровые.
Потянуло Ганну в город, к машинам закопченным, потом замазанным. К книжкам, к делу любимому. По ночам не спала Ганна.
Теперь поняла она в речах сказанное, в книжках писанное...
Вот оно – неравенство ничем не прикрытое, благолепие образов с лампадками, темнота и убожество деревенское.
* * *

Не ужилась в деревне Ганна... Не поймет ее семья крестьянская. Нелады пошли. Не хочет Ганна в деревне оставаться. На фабрику просится. Не пускали старики... Ослушалась Ганна. Ушла...
И как-то радостно, приветливо глянул на нее город с трубами заводскими, с домами кирпичными.
Идет Ганна к жизни новой, заводской, общественной.
Н.Ярко.
"Наковальня", Екатеринослав, 23.09.1923
Tags: зыков
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 11 comments

Recent Posts from This Journal