Когда началась война, отозванный из Москвы Шуле был назначен начальником печати Восточного фронта. Он ездил по лагерям военнопленных и освобождал писателей, мечтая превратить Смоленск в литературный (антикоммунистический) центр.
Как член нацистской партии, Шуле смотрел на русских свысока. Это был всесторонне образованный, молодой, энергичный немец-патриот. От подчиненных требовал усердия и добросовестности. Освобожденных им писателей нередко распекал так, как распекает строгий, требовательный хозяин нерадивых служащих. Своей уничтожающей руганью Шуле доводил до слез многих маститых литераторов. Когда писатель начинал плакать, зондер-фюрер дружески хлопал плачущего по плечу и угощал его конфетой. Однажды, в разговоре со мною, признался:
– Прогнать бы вас всех и заменить двумя евреями... Учитесь работать у этой нации, господин...
Не скрывал он своего восхищения и перед Англией. Как-то в хорошую минуту, за бутылкой коньяку, разоткровенничался:
– Разве можно победить Англию с ее мировой культурой?... Все потуги Германии будут тщетными.
Собранные в Смоленске писатели получали жалованье от немецкого командования, хотя сначала делать было нечего. Особенно благоволил Шуле к Шалва Сослани. Писатель жил в небольшом домике на улице с поэтическим названием: "Зеленый ручей". Я часто бывал у него. Мы одинаково тосковали по своим родным, о которых ничего не знали. Главной темой наших разговоров было: "Как сохранить себя в это страшное время"...
Большинство писателей, освобожденных Эрнестом Шуле из лагерей, торопились излить в своих рассказах и очерках злобу на довоенную жизнь под властью большевиков. Шалва Сослани был в этом отношении исключением. Его первый, большой лирический рассказ по эту сторону фронта назывался: "Дом на горе". Героиня рассказа, девочка сиротка, тоскует по отцу, от которого с фронта нет никаких вестей. Девочка рисует картины будущей встречи с отцом и дальнейшую с ним жизнь. Она будет учиться "на отлично" и все делать по дому. В свободные минуты отец будет рассказывать ей о пережитом на фронте... Какая это будет замечательная жизнь, ничуть не хуже, чем с мамой, если б она была жива... Мечты девочки прерываются завыванием сирен, в царство фантазии врывается грубая действительность.
Шуле дал высокую оценку рассказу.
– Вот как надо писать, – упрекнул он всех нас, увлекавшихся пропагандными темами.
Шалва Сослани недолго оставался в Смоленске. Его отправили в один из немецких лагерей за провинность.
В плен попал писатель Раскин. Как еврею, ему грозила смерть. За собрата вступился Сослани. Он стал убеждать командование, что живой Раскин принесет гораздо больше пользы немцам, чем мертвый. Писателя пощадили. Он жил в лагере. На свободу его не отпускали, несмотря на все старания Шуле. Раскину удалось бежать из лагеря. Тогда гнев командования обрушился на Сослани:
– Как вы смели защищать еврея?
Дальнейшая судьба Сослани неизвестна.
Начнем с того, что установим, кто скрывается под криптонимом Ир. А-н. Это писатель Родион Акульшин (после войны Березов). В его книге "Лебединая песня" (1978, переиздание 1991) есть отрывок, совпадающий с процитированным выше почти дословно:
Эрнеста Шуле на самом деле звали Эрнст Шюле (Ernst Schüle, 1911 - 1945). Конечно, он не был "начальником печати Восточного фронта", а был обычным военным корреспондентом, но понятно, что для бесправного советского военнопленного в 1941 году он казался Очень Важной Персоной.
По всей видимости диссертация Шюле (он носил титул доктора) называлась "Россия и Франция после Крымской кампании до итальянской войны 1856— 1859 годов". Эта работа вышла впоследствии отдельной монографией, и удостоилась рецензии в журнале "Историк-марксист". Сам Шюле действительно интересовался русской литературой, в частности написал отзыв на бунинскую "Жизнь Арсеньева". Это никак не мешало ему после начала войны утверждать штампы нацистской пропаганды, современные немецкие историки называют его репортажи о советских военнопленных "наполненными ненавистью". В 1930-х гг. Шюле жил в СССР, в ГАРФе сохранилась переписка с политархивом НКВД СССР о его допуске к работе над документами. Летом 1937 г. он снял половину дома в Крылатском у крестьянской семьи Пресновых, подружился с ними, приезжал в гости и позже. В январе 1938 г. шестеро Пресновых были арестованы по доносу соседей за "систематический сбор сведений об объектах оборонного значения" и впоследствии расстреляны на бутовском полигоне. Уже во время войны Шюле принял участие в судьбе Леонида Молодожанина, будущего скульптора Лео Мола. По сведениям Б. Ширяева, погиб в самом конце войны в Италии.
Писатель Раскин в очерке Акульшина это с большой вероятностью литературовед Александр Иосифович Роскин, как и Сослани служивший в "писательском ополчении". В пользу такого отождествления говорит знакомство Сослани с Роскином, в одном из писем домой в сентябре 1941 года Сослани писал:
Что касается самого Шалвы Сослани, то как мы уже знаем, он был арестован Николаем Алферчиком в начале апреля 1942 года и, по всей видимости, расстрелян. Мне удалось найти рассказ Сослани, о котором пишет Акульшин. Он опубликован в рождественском номере "Нового пути" от 25 декабря 1941 года и называется "В белом домике". Акульшин не слишком точно запомнил сюжетную канву, но дом на горе и девочка, потерявшая маму, в рассказе присутствуют. Три года назад я предположил, что Сослани публиковался в "Новом пути" под псевдонимом Павел Ивериянов. К сожалению, рассказ "В белом домике" не позволяет пока ни подтвердить, ни опровергнуть эту версию, так как в доступной мне копии газеты уголок с двумя последними абзацами и подписью автора оборван. Если у кого-то есть доступ к неповрежденному экземпляру газеты, я был бы очень благодарен за предоставление копии рассказа.
Шалва Сослани. В БЕЛОМ ДОМИКЕ.
Мы живем в белом домике, одиноко стоящем у Вознесенской горы. Асфальтовая дорожка к нему завалена снегом, и вечером здесь так темно и пустынно, что все засветло стремятся попасть домой. В доме много квартир, и в каждой – дети. Им никто нынче не задает уроки, и они теперь хлопочут, помогая матерям по хозяйству.
Но у нас – нет мамы, и мы с дочкой не знаем даже, жива ли она? Оля очень скучает без матери и теперь еще во время обеда садится именно на то место, где бывало сидела Наташа. Иногда вечером она подходит к ее фотографии, долго смотрит, и, вероятно, в детской памяти так живо воскресает образ мамы, что девочка целует дорогое изображение и, улыбаясь, говорит:
– Спокойной ночи, мамуся.
... Медицинский работник Ната Каратова была вызвана в госпиталь 10 июля вечером, а ночью эшелон с ранеными уходил на Вязьму. Мы все твердо верили – в наш Смоленск никогда не вступит германский танк, и, поэтому, расставаясь, люди думали, что это – совсем ненадолго.
Оля уже спала, чему-то улыбаясь во сне, когда Наташа подошла к кроватке, поцеловала светлые волосы, поправила в последний раз одеяльце и быстро ушла.
Теплый и тревожный июльский вечер. Я провожаю ее на вокзал, проходим знакомые тополя. У монастыря Ната остановилась, еще раз посмотрела на белый домик, где спит маленькая дочь, и тихо, грустно сказала:
– Вот и начало песни: "Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону", наверное, куда-то далеко-далеко от тебя... от Оли... Ну, будьте счастливы! Напиши куда-нибудь...
На Советской звенели трамваи, неслись автомобили, запоздалые прохожие спешили домой. Иногда пролетал «ястребок», иногда слышались орудийные взрывы. За Днепром не мигали, как обычно, тысячи огней, только что-то кричали паровозы и уводили в темную ночь поезда. Здесь, на горе, совсем близко, красные куски пламени ползли в небо, потом раздавался треск – это рушилась, наверное, крыша горевшего здания.
Ныне все покрыто белым. Мы не проходим мимо знакомых тополей, потому что их нет, за Днепром попрежнему не горят огни... И лишь бесконечные вереницы огромных машин осторожно спускаются к мосту, потом выходят на шоссе и поднимаются вверх московской дорогой...
Вечерами дети нашего домика собираются у нас, усевшись у печки, требуют, чтобы дядя громко читал. Так из вечера в вечер открываются страницы Пушкина, и кот ученый, который ходит на золотой цепи у Лукоморья, и спящая царевна, и царь Додон проходят перед маленькими соседями.
Но вот уже несколько вечеров они не слушают дядиного чтения, а приносят папиросные коробки, цветную бумагу и, окружив тесным кольцом стол, вырезают и клеят домики, барабаны, белого медведя и даже бураки.
Сегодня большая вечнозеленая ель стоит еще без украшений, но самый верх ее уже венчает звезда, и елка, как невеста, приготовилась одеть нарядную фату.
Четверо ребятишек усердно шьют из ваты зайца, а высокий светлый Коля катает на окне стеарин и лепит из него маленькие свечи. Наконец, он поднимает последнюю над головой, весело сообщает:
– Итак, сорок одна. Пока хватит! Что же, "гражданочки", мы имеем?
Оля и Женя тащат чемодан, ставят на табурет, достают серебряную канитель, лыжников, эскимосов, показывая все, "что гражданочки имеют". Николай важно осматривает игрушки и расстроенно замечает:
– Да, но нет, "гражданочки", главного – нет деда.
И пока вся компания занята, я незаметно приношу кое-что, покрытое скатертью и ставлю на пианино. Ольга замечает это, карабкается на стул и звонко кричит:
– Внимание, внимание! Слушайте последние известия: торжественное открытие памятника деду-морозу.
Она поднимает скатерть, и большой белый дедушка, с алыми губами и посохом в руках, стоит на черной полированной крышке пианино. Совсем крохотный Боб начинает кружиться вокруг.
– У наш ешть швой мороз, у наш ешть швой дед!
Николай садится за пианино, и легкая полечка тонет в веселых приветствиях деду-морозу. И как всегда бывает, когда все шумны и веселы, никто не слышал, что в двери настойчиво стучат. Наконец, пианист оборвал польку и побежал узнать, кто у дверей.
В комнату вошел германский солдат. Увидя детское сборище, елку, он остановился.
На плохом русском языке солдат говорит:
– Каратов и дочь его Оля живут здесь или их нет?
– Я!
– Правда?
Немец очень обрадовался, быстро вернулся к двери и что-то закричал в коридор. Все очень заволновались.
– Так что же вам нужно?
– Момент!
По коридору кто-то быстро шел, дети притихли и кучкой уселись под ёлкой. Дверь снова отворилась, и в ее черном провале остановилась фигура, покрытая снегом. Солдатская шинель, сапоги, концы шлема почти закрывали лицо, и лишь в серых глазах блестели не то слезы, не то растаявший снег. Шлем был мгновенно сброшен, и каштановые волосы упали на плечи. И не веря еще всему случившемуся, все попрежнему сидят тихо. Молча стоит вошедшая в шинели, и уже не растаявший снег, а слезы текут у нее из глаз. Оля бросается к женщине:
– Мамочка, мама приехала!
Так плачущие от радости стоят у елки: девочка, потерявшая мать, и мать, нашедшая ее зимой.
Я молча снимаю грязную шинель, нежно кладу милую голову себе на плечо, и кажется, что шар земной остановился, а за окнами воет не холодная метель, а скрипка ведет прекрасную песнь. Мы оба молча слушаем эту песню, слезы текут по улыбающимся лицам: ведь это встретились люди из страшного далека, оставившие дочерей по приказу, вернувшиеся – кто знает – может быть, «с того света».
Только теперь я замечаю, что передняя полна соседями, а в стороне скромно стоят два немецких шофера. В военной гимнастерке Наташа подходит к ним и дорогой голос опять звенит в комнате:
– Не знаю, как вас благодарить... Ведь это в их лазарете я вылечилась, – поясняет Наташа, – а вот они привезли меня из Можайска.
Мы усаживаем шоферов, соседи несут хлеб, котлеты, кто-то приносит горячий чай, дети показывают елку и приглашают Фрица и Вилли на праздник.
... Уже раннее утро, а комната попрежнему полна людьми, мы слушаем печальную повесть о том, как ради долга перед страной мать оставила даже любимую дочь и семью, но ее обманули и бросили, одинокую и раненую, в глухой подмосковной деревне.
Оля дремлет на коленях матери, изредка приоткрыв глаза , смотрит на ее засаленный защитный костюм.
– Ничего, мамочка, платье мы достанем. Ведь правда, папа? – И опять ее головка склоняется, и она засыпает.
... Теперь мы живем трое в белом домике, одиноко стоящем на Вознесенской горе.
[два последних абзаца отсутствуют]