- Об этом раздумывать нечего. Катыни были и будут. Если как следует покопаться по нашей матушке-России, много кой-чего раскопаешь. Нам надо было основательно опровергнуть широко распропагандированый немецкий протокол. По личному заданию Сталина, я выехал на место обнаружения массовых могил. Осмотр производили выборочно, все трупы были четырехлетней давности. Умерщвление имело место в 1940 году.
Б. Ольшанский «Катынь (письмо в редакцию)» «Социалистический вестник», N6, 1950 г.
Из некролога Н.Н.Бурденко в журнале «Хирургия», 1947 г.
Ниже я попытался реконструировать жизнь Бориса Ольшанского по трем довольно противоречивым источникам: его собственным текстам (книга, статьи, интервью), очерку «Перевертыш», написанному его казанским куратором KГБ В.Титовым (сборник "Чекисты Татарии", 1990, Казань, стр. 93-111) и отзывам о нем в эмигрантской мемуарной литературе и публицистике, чаще всего некомплиментарным.
На этой стороне.
Известный эмигрантский журналист В.Рудольф (настоящее имя Владимир Жабинский, другие псевдонимы: Панин, Юрасов) в опубликованном в журнале «Свобода» в 1959 г. очерке «По поводу возвращенства» уделяет Ольшанскому несколько абзацев и начинает с характеристики его внешности:
В.Титов с другого фланга идеологической борьбы повторяет чуть ли не в унисон:
Борис Ольшанский родился в 1910 г. в Воронеже. Отец его был известным в городе хирургом, мать работала учительницей, но потом стала домохозяйкой.
В.Титов:
Сам Ольшанский в одном из гарвардских интервью говорит:
В 1926 г. Ольшанский сдал экзамены по курсу средней школы, уже с 1923-го он писал заметки и статьи в местные газеты. В 1929 г. умер отец, мать была вынуждена устроиться на работу в регистратуру местной поликлиники. Сам Ольшанский тоже работал уже с 1928 г. – чернорабочим в тресте Рудметалторг, затем санитаром, строителем. («Чтобы поступить в университет, мне нужно было два года рабочего стажа»). В 1929 г. он поступил на вечернее отделение инженерно-строительного института, затем в 1931 г. перевелся на третий курс Харьковского университета, на физико-математический факультет (тоже на вечернее отделение). Уже в 1932 г., за два года до окончания университета, он устроился учителем математики в среднюю школу.
Параллельно он работал журналистом – в многотиражках «За ударные темпы», затем в «За стахановские стройки». С его слов он посылал корреспонденции также в «Строительную индустрию», «Известия», «Комсомолськую правду», «Молодую гвардию» и «Технику молодежи», в первые три даже на гонорарной основе.
Из показаний Ольшанского перед комиссией Мэддена (1952 г.)
Ольшанский: Я был помощником профессора в Воронежском государственном университете на кафедре математики.
То же Ольшанский говорит в гарвардском интервью, упоминая также проблемы с работой, возникшие в 1937 г. из-за ареста двух его двоюродных братьев. Но затем ему удалось устроиться в аспирантуру и, если бы не началась война, он бы в 1941 г. защитил бы кандидатскую диссертацию. В.Титов возражает:
В гарвардском интервью, отвечая на вопрос о личной жизни, Ольшанский отвечает, что был женат с начала 30-х. Его жена работала в поликлинике. В ноябре 1941-го жену несмотря на медицинское освобождение по болезни мобилизовали вместе с другими работницами на рытье окопов. Ольшанский приехал в Воронеж из инженерного батальона, в котором в то время служил и увез жену с собой, но тем не менее три месяца спустя она умерла. Схожая история описана и в его книге «Мы приходим с Востока» (1954).
В.Титов:
Существует разноголосица и относительно воинского звания Ольшанского. В эмигрантских изданиях он подписывался капитаном, то же говорит в гарвардском интервью, добавляя, что служил в инженерном батальоне, а потом стал командиром роты. Комиссии Мэддена он сообщил:
Ольшанский: Я был штабным офицером и майором инженерных войск.
В.Титов комментирует:
Б.Ольшанский был мобилизован в октябре 1941 г., его воспоминания о войне подробно изложены в книге «Мы приходим с Востока» и в соотв. гарвардском интервью. Он был дважды ранен, после второго ранения лежал в госпитале в Гомеле (в том же городе, по версии Титова, проживала и его третья жена). После войны Ольшанский остался в Берлине, демобилизовался в 1946 г. и устроился работать учителем математики.
Показания перед комиссией Мэддена:
В.Титов:
В Берлине Ольшанский сошелся с немкой по имени Герда (Маргарита) Шмидт
В.Титов:
В книге Ольшанский описывает трудности, которые приходилось преодолевать советским офицерам, находившимся в связи с немецкими женщинами, и ему лично. Маргарита была готова даже принять советское подданство, но вместо этого, прознав о ее запросе, Ольшанского освободили от преподавания в школе, а затем и вовсе выдали предписание направиться в Советский Союз. Это стало последней каплей. В конце 1947 г. Ольшанский и Маргарита бежали.
На той стороне.
Ольшанский:
В Регенсбурге Ольшанский «сдается», проходит процедуру суда:
- Потому что мне надоело быть на положении хуже, чем «цветного раба».
- Но вы ведь всю войну сражались в Советской Армии.
- Я воевал за себя, за свой народ, а не за Сталина.
- После того, что сказал здесь обвиняемый, мне остается немного: американская демократия обязана оправдать надежды обвиняемого.
и оказывается на свободе. Из воспоминаний одного из руководителей НТС Прянишникова:
Я и заведующий отделом объявлений Кирилл Александрович Евреинов, он же и ведавший охраной редакции от советских поползновений, порознь беседовали с Ольшанским. Сличив свои впечатления и найдя Ольшанского недостаточно благонадежным, мы ему помощи не оказали и направили его в Регенсбургское управление Си-Ай-Си.
В дальнейшем Ольшанский устроился на работу по уборке квартир американских офицеров, через несколько месяцев получил статус Ди-Пи и был принят в лагерь со своей немецкой женой.
Весной 1948 года Ольшанский появился вторично в редакции “Эхо”, на сей раз с предложением сотрудничать в газете. Я был удивлен тем, что во время первого разговора со мной Ольшанский скрыл свою принадлежность к советской журналистике. Под благовидным предлогом я отказал ему в приеме его статей к печати.
Вскоре в Баварии возникла газета “Свобода”. Ее издатель, некто Скородумов из “новых эмигрантов”, живший в лагере, получил субсидию, кажется, от Ньюйоркской Лиги Борьбы за Народную Свободу. Он немедленно пригласил Ольшанского, и из первого же номера “Свободы” стало ясно, что у него бойкое и опытное перо. Впрочем, первый номер оказался и последним. Печатался он в немецкой типографии в Фрейзинге. Выпустив номер, участники на радостях перепились, разбушевались, устроили разгром в типографии. Естественно, владелец выдворил Скородумова и его сотрудников.
Ольшанский не пользовался симпатиями и доверием русской колонии в Регенсбурге.
Потерпев неудачу с «Эхом», Ольшанский, однако, пытается наладить контакты с другими эмигрантскими изданиями, причем – то ли по неразборчивости неофита, то ли по всеядности бывшего рабкора – без оглядки на их политическую ориентацию – от правого брюссельского «Часового» до левого нью-йоркского «Социалистического вестника».
Первым поддается «Часовой», в начале 1950 г. Ольшанский публикуется там чуть ли не в каждом номере. И здесь проявляется одна из весьма широко распространенных в среде второй волны эмиграции (т.е. людей, чье становление в СССР пришлось на тридцатые годы) – сервильность. Автор с готовностью подает материал ровно так, как, по его мнению, хотелось бы заказчику/публикатору. В итоге, отделить реальные факты от их сервильной интерпретации крайне сложно, зачастую просто невозможно.
В первых же публикациях в монархистском «Часовом» бывший сотрудник газет «За ударные темпы» и «За стахановские стройки» неожиданно оказывается...ну да, монархистом.
... Лавр Корнилов несомненно героическая, светлая личность в нашей истории... Керенский должен был пойти на соглашение с Корниловым и Савинковым в деле спасения страны от грядущего тоталитаризма. Несомненно хорошо было бы для России, если бы тогда, или в 1918 г. самое позднее, удалось расстрелять ленинско-зиновьевскую кампанию [sic!], а не позволять ей «скрываться в финляндских шалашах». Дерзать надо было, тверже держать кормило власти в столь роковой для Родины час.
Бывший офицер Красной Армии не менее неожиданно оказывается апологетом Власова:
Какова была природа этой сервильности, была она сознательной или подсознательной (мне представляется скорее второе), вопрос скорее для психологов. Но Ольшанский демонстрирует поразительно быструю подстраиваемость под фарватер тогдашней эмигрантской историографии, в Европе, по понятной причине, весьма снисходительной по отношению к нацистам:
«Про немецкие зверства нам немало наврали. Не столько немцы разрушили, сколько свои постарались» говорил нам пожилой подполковник, возвращавшийся из отпуска с Северного Кавказа обратно заграницу.
Соответствующей обработке подвергались и тема приказа 270 (почему-то именуемого Ольшанским приказом 112), и тема Варшавского восстания, и тема мародерства 1945 года. Ну и, конечно, был оглашен «тезис о превентивном ударе»:
1. Уже в 1939 году официальными докладчиками на темы «международного обозрения» пускалась в ход ирония: «ничего, пускай себе в Европе воюют, наш товарищ Сталин сумеет потом навести порядок»
2. Начиная с самого начала 1941 года всю страну будоражили слухи о близкой войне с Германией (сроком начала войны называли август м-ц)
3. Слухи эти подтверждались внезапным призывом в армию многих и весьма многих резервистов (в особенности начиная с марта м-ца), а в ряде городов уже в декабре 1940 г. заработали военно-медицинские комиссии по переосвидетельствованию всех лиц, моложе 30 лет ранее освобожденных от военной службы.
4. Все резервисты направлялись к западным границам, где сосредотачивалась в огромном количестве военная техника и строились в сверхспешном порядке укрепления
5. День 22 июня на этих границах встретили если не 200 дивизий, как о том показывали немцы, то во всяком случае не «слабые пограничные части», а лучшие кадры полевой армии.
Но десять статей и заметок, напечатанных в «Часовом», не принесли Ольшанскому и доли той известности, какую дало единственное письмо, опубликованное в «Социалистическом вестнике» в июне 1950 г.:
Это слово тяжким камнем лежит на путях взаимоотношений с поляками, и нам не сдвинуть его...
Польша. Седлец, 1944 год. Из дневника.
Недавно, мировая, российская эмигрантская и иностранная печать отмечала еще одну дату – десятилетие со дня гибели тысяч военнопленных польских офицеров в Катынском лесу. По этому вопросу я, недавний советский офицер и чиновник СВАГа, желаю дать свидетельское показание, точнее, в своем рассказе изложить показание человека, ныне умершего, слово которого на будущем Международном Суде могло бы послужить конечному уточнению длинного ряда преступлений обвиняемых в попрании всех прав человека и основ человечности. Не будучи юристом, не могу знать, возможно ли толкование моего свидетельства за другого, повторяю, уже умершего правомочным, однако, еще раз подтверждаю полную готовность дать необходимую клятву в абсолютной правдивости ниже изложенного. Высказаться же меня побуждает исключительно
1) чувство солидарности к страданиям родственного русскому польского народа и
2) основанное на фактах и личных наблюдениях твердое убеждение, что эти же чувства – возмущение преступностью и последующим лицемерием катынских «катов» и искреннего сочувствия к замученным – разделяет подавляющее большинство людей в советской армии, в русском народе.
В числе лиц, возглавлявших медицинское обслуживание советской армии в минувшую войну в должности главного хирурга РККА находился генерал-полковник Николай Нилович Бурденко. Сын украинского сельского священника, Бурденко, по окончании университета много лет прослужил земским врачом. Богатейшую практику дали ему первая мировая и гражданская войны. В области полевой хирургии явился новатором, внесшим ценный вклад в науку спасения человеческой жизни. Уже перед революцией ряд научных работ дают ему звание профессора. В 1921 г. судьба заносит Бурденко в город В., где он работает вместе с моим отцом. В этом причина последующего моего с ним знакомства.
«Врач Божьей милостью» в личной жизни Бурденко всегда был человеком «себе на уме». «Таланта надо иметь, по крайней мере, два. Один, чтобы работать, другой, чтобы жизнь прожить.», шутил он, улыбаясь в свои густые усы. И недаром. Служение науке отлично сочеталось с умением ладить с «сильными мира сего» Безразлично будь то представитель царского министерства или советской власти. В революциях Николай Нилович не участвовал, но жизнь сумел сделать.
В 1925 г. Бурденко в Москве и там быстро пошел в гору. После гибели профессора Плетнева, он – довереннейший врач в Кремле, пользует Сталина, Молотова, всех членов Политбюро и правительства. С 1939 года – член партии. Одновременно много занимается научной работой в области нейрохирургии, заслуживает себе всесоюзную славу, избирается членом Академии Наук СССР. Имя Бурденко знают и произносят с уважением иностранные специалисты.
Во время войны, помимо всего прочего, чисто медицинского, Бурденко поручается деликатная и вместе с тем весьма ответственная обязанность председателя «Государственной чрезвычайной комиссии по расследованию немецких зверств». Вместе с некоторыми другими он подписывает советский контр-протокол в Катыни. Последнее время – президент им основанной Академии Медицинских Наук, бессменный председатель Военно-Медицинской Академии, почетный член Верховного Совета СССР. 1946 год — смерть, отсюда возможность для меня огласить высказанное им мнение.
С нашей семьей Н. Н. не терял связь, письмами изредка напоминая о своей готовности продолжать дружбу. Я посетил его в последний раз незадолго до ею смерти в 1946 году. Квартируя на одной из московских Тверских улиц, Николай Нилович в это время уже пережил два мозговых удара, довольно плохо говорил и отошел от активной деятельности. Понятно, что мы беседовали недолго. Сильно постаревший и согнувшийся, Бурденко был еще в генеральской тужурке, к которой, как он выразился, «привык». Когда я, полный еще переживаний только что минувшей войны, упомянул о Катыни, он нервно дернул рукой:
- Об этом раздумывать нечего. Катыни были и будут. Если как следует покопаться по нашей матушке-России, много кой-чего раскопаешь. Нам надо было основательно опровергнуть широко распропагандированый немецкий протокол. По личному заданию Сталина, я выехал на место обнаружения массовых могил. Осмотр производили выборочно, все трупы были четырехлетней давности. Умерщвление имело место в 1940 году. Не исключена возможность, что немцы тоже собирались производить там расстрелы. В стороне от главных раскопок мы обнаружили семь трупов, степень разложения которых не превышала давности одного года. Ну, а вообще — для меня, как для медика, вопрос ясен и спорить тут не приходится. Оплошали наши товарищи-энкаведисты ...
Я не спросил Бурденко как он мог подписать заведомо лживый протокол.
В книге «Мы приходим с Востока» в описании этого эпизода есть небольшие разночтения. Там Ольшанские «знакомы и поддерживают дружеские отношения» с Бурденко с 1919 года. Также рассказывается, что после смерти Ольшанского-старшего Бурденко «продолжал поддерживать переписку» с ними, что «в период моего пребывания в университет материально помогал мне» и даже, что «при поездках в Москву я неоднократно посещал профессора в его квартире на Второй Тверской-Ямской». А также:
О том, что Бурденко плохо говорит в книге не упоминается, говорится лишь что беседа «длится недолго, всего минут сорок». Слова Бурденко дословно совпадают с версией, приведенной в «Социалистическом вестнике», не считая того, что отрывок:
Умерщвление имело место в 1940 году. Не исключена возможность, что немцы тоже собирались производить там расстрелы. В стороне от главных раскопок мы обнаружили семь трупов, степень разложения которых не превышала давности одного года.
в книге отсутствует.
Наконец, в показаниях перед комиссией Мэддена Ольшанский рассказывает и про встречу в Гомеле и про беседу в Москве и даже называет точную дату последней: в конце апреля 1946 г.
окончание